Народное Движение Узбекистана

ВЯЧЕСЛАВ АХУНОВ: ПОДКИДЫШ – 1

ВЯЧЕСЛАВ АХУНОВ: ПОДКИДЫШ – 1
05 Mayıs 2018 - 16:06 - Просмотрено 625 раз.

Диптих (или «нудная проза»)

…И ОБЪЯТЬ СВОЕ ОДИНОЧЕСТВО

I. ПОДКИДЫШ
II. УЗБЕКСКИЙ ТРАНЗИТ

«…песчинка – сыпучая мерка секунды, которой не хватит…»
Лучо Пикколо

«Смерть поэтов неотвратима, теперь уже мало только писать, но это единственное, что остается в царстве убийственного для духа страха, успевшего перерасти в приговор, в предвкушение приговора…
Дарио Беллецца

1.

Степь, если вспомнить, должна плавно перерасти в мелкие приплюснутые адыры – бескрайнюю гряду подобий с каменистыми днищами высохших саев над галечными обрывами, по краю поросшими колким репейником и сытно шелестящими при малейшем порыве ветра низкими кустами невзрачного мягкоплодника. Приблизившиеся холмы, с наветренной стороны, осыпали глиняную мелочь, и пыль, клубясь, парила над норками дремавших ночных насекомых и настойчивым промыслом беспокойных ползучих тварей. За очередным склоном мерещилось неказистое глинобитное жилье, призывая вспомнить, что он жив и если придется, еще способен объяснить цель своего рискованного странствия. Но теперь, обезумевший от бездорожья и удушающего зноя, почти потерявший верные ориентиры, неловко втискивая разгоряченное тело в скудную тень под клочковатой веткой с мягкими игольчатыми листьями приземистого тамариска, он прошепчет самому себе: «Как прекрасно было наслаждаться жизнью там, за убегающим на Запад горизонтом, под облаком, зависшим за плечом с облупленной кожей, немного слева…». Но медлительное облако уже успело исчезнуть… И он это поймет немного позднее, когда под подошвой кроссовок с оглушающей неожиданностью хрустнет пустотелый стебель пустынного растения, без всякого труда отпугивая жалящую мысль о неизбежности скорого отступления, вот уже несколько часов назад давшую себя обрести в тускло-оранжевом мареве оставшейся позади пустыни с ленивыми песчаными поземками на ребристых барханных откосах.

Шаг, который было приноровился к ходьбе по горячим пескам, теперь, здесь, в степи, на твердой поверхности, не сразу обрел надежную остойчивость и привычную верность: ему все еще мнилось зыбучее, шаткое, вязнущее и угрожающее. Пристроив ладонь над воспаленными слезящимися глазами, терпеливый, он долго выслеживал верное направление, пытаясь нашарить взглядом еле приметную тропу сбоку от русла пересохшего сая, мимо мелкой поросли на желвачной вольготности близкого склона, мимо адырных вершин, снизу в жесткой, отжившей своё, сухой травянистой щетине, уже опаленной оголтелостью афганского суховея-гармсиля в послеполуденный час. Наметив, как ему показалось, достаточно точные ориентиры, мысленно приблизил тропу к себе, под натертые ступни, подумав: «Надо совершить последнее усилие, дав ей возможность всосать тебя, направить дальше, в ясность, в леность и райскую прохладу предгорного оазиса, к строго очерченным полям и лоскутной мозаике делянок с зелеными побегами после второй вспашки, где только недавно душистым одуряло скошенное разнотравье». Давеча он не раз вспоминал этот приглушенный сайский рокот под охристой крутизной глинистого обрыва, густо испещренного пещерками вертких, неугомонных птиц. Припомнил изумрудно-стремительное пикирование щуров вровень с гнездами ремезов на поникших к воде ветках тала, будто безвольных над лимонными сполохами цветущей ряски в тихом затоне, рядом с темно-зелеными зарослями вьющегося ежевичника, – надежно опутав часть изножья дикого шиповника, ягодная запутанность отцветала скромной неприметностью. Застенчивые соцветия привлекали окрестных пчел едва уловимым, сладчайшим ароматом пока он, молчаливый и сосредоточенный, благотворил изворотливые полеты над темной бездной омута жесткокрылых стрекоз с прозрачными тельцами, их трескучее пикирование в колыханье обильной остролистой водяной меч-травы с внезапно-задумчивым замиранием над невозмущенной, вдоль и поперек исхоженной водомерками гладью воды. Отражаясь серповидными чешуйками, яркое солнце неумолимо слепило глаза, придавливая светом шумно дышащее за спиной сорговое спелое поле в клювастом гвалте дерущихся майн, куда, минуя рисовые чеки, по влажным земляным перемычкам, потом по пологому склону холма с веерными грядками пожелтевшего бахчевника, он отойдет немного спустя, сказав про себя, что невозможно насытится бесконечно изменчивым, непостоянным, исчезающим, затем замедленным шагом обогнет поле вдоль топкого заура с торчащими, будто сработанными из мягкой податливой замши светло-коричневыми бутонами камышового изобилия, по теневому, в такт шагам чавкающему краю с сочной осокой у застойно-тинной непрозревшей воды чтобы потом пригнувшись и на мгновенье обретя незрячесть войти в густую тень под тутовой узловатостью искривленных стволов и упругими ветвями в мелколистном обрамлении, скоро отросшими после календарной майской порубки. Слегка тушеванный тенью, встречный старик-тюрк в полотняной мусульманской тюбетейке над осыпанным оспой вспотевшим лицом и лопастями оттопыренных ушей, неторопливо скатав в рулон молитвенный коврик, большим и средним пальцами выщелкнет хлесткий треск, размашисто повертит перед глазами указательным пальцем с заскорузлым коричневым ногтем, укажет сиплым голосом ближнюю дорогу: «Надо идти по обочине. Гудрон растопился, стал мягким, тягучим, словно бухарская халва в жаркий час… Третья вёртка направо… Не ошибись… Да, сынок… в такие дни механизмы не желают повиноваться, так что не жди первопутка, будь терпеливым, иди себе с миром!».

2.

Те пальцы… Белизна её кожи и строго ухоженный абрис отточенного ногтя под мерцающим слоем маникюрного лака; без лака ногти напоминали прилипчивую рыбью чешую с ртутным отблеском; а тот, вдавленный, багровый след на правом предплечье, когда на них, однажды, снизошло безумство и благодать будто в последний раз, а на рассвете, тяжко вздохнув, он ушел тихо, бесшумно, даже не посмел почаёвничать в утренних сумерках, оставив её безмятежно, как-то по-детски незащищено спящую, свернувшуюся уютным калачиком среди вороха смятых простыней; только одернул задравшуюся на оголенное бедро батистовую ночную рубашку с тонкими бретельками, чмокнув на прощанье еле уловимым поцелуем в припухшие губы, мимоходом погладив вздыбленную шерстку двух озленных невниманием ангорских кошечек с голубыми ревнивыми глазами… Ушел молча, крадучись, наискосок по осенней росистой щетине аккуратно подстриженного газона, зализывая раны на ходу, нюхая предрассветный воздух – эдакий осторожный бойцовский пес, непременно чувствующий близкую опасность.

Через час, миновав разноголосую толчею утреннего вокзала «Термини», зевая и громко хрустя сухожилиями, вошел в притесненное тремя случайными попутчиками купе скорого поезда «Рим – Кёльн», в памяти лихорадочно наверстывая упущенное в той, предназначенной для долгих и упорных любовных битв, роскошной трясине, – спальне с ребрами приоткрытых жалюзи-ставень за окнами с видом на сонную, отчесанную утренним бризом долину: чуть взъерошенное пшеничное поле и ровные шпалерные шеренги любовно ухоженного виноградника по пологому солнечному склону; привычная высь колокольни над скромной, красного кирпича базиликой, по соседству с въездной аркой ближнего города с полутемными улочками, радиально от мощённой булыжником площади; у ратуши почерневший от времени мраморный круг фонтана, в котором день и ночь не утихают всплески проточной воды; приблудный, цепкий запах, – розовые облака цветущей глицинии поверх камней подплесневевших стен над мшистой землёй, под гулкими ударами в бронзу воскресных торжественных колоколов с приглушенным эхом в роскошных воланах пепельно-зеленых пиний за ближними холмами и цветущим изгибом апельсиновой рощи. В точно установленную расписанием минуту он нетерпеливо сошёл на бетонный дебаркадер и по застекленному переходу вышел на привокзальную площадь, чтобы придавленный гигантской тенью готического собора замереть, переводя дух…

Теперь, здесь, отыскав свои прежние ощущения в степной необъятности, среди прижимистых заунывных адыров, он допускал и даже был вынужден признать, что воспоминания требуют независимого пространства, отделенного тишиной от людского вмешательства. Впрочем, бывает не всегда так, думал он, ведь подлинный смысл, таящийся в механизме воспоминаний, не вполне ясен без соответствующих толкований и знания системы скрытых значений, легко принимаемых излишне игривыми умами за заведомое мистификаторство и злостный поклёп. Но очутившись вдали от стадного единомыслия, как и нескончаемой полемики с неразрешимыми шумными спорами, только можно безропотно принимать веские доказательства о существовании отчужденной, но доподлинной реальности – то, что нельзя было отменить, убрать, скрыть. Происходящее в этой ослепляющей взгляд пустыне, и час, и день, и век назад происходило, где одна отдельная песчинка, как и тогда, виделась более конкретной, чем безликая череда сыпучих барханов за спиной настойчиво маячившего человека, скорее схожего с неприкаянно-блуждающим призраком болезненного воображения. Стоило ли даже ценой немалых усилий, размышлял он, бороться с сыпучей вязкостью песка, заплатив за это своим несмелым воображением в послеполуденном мареве, до предела насытившись свирепой сварой суховея с раскаленной заносчивостью пустыни, теперь, когда разум уже не в силах был отличить реальность от вымысла и любая мало-мальски скудная тень или застрявший в расщелине растрепанный шар пустырника превращались в сладкий, но как выяснялось впоследствии, обманчивый мираж, в конечную труднодоступную цель, сулившую неосознанную радость и внезапное облегчение. Но уже нельзя было от этого скрыться, и не было сил призвать в союзники тихое таинство сна, безмятежно, спокойно заснуть, чтобы пробудиться уже вдалеке от этой бичующей реальности. Он размышлял с чувством тошнотного омерзения к собственной персоне, беззащитному и видит не только он, постороннему в этом мире.

3.

Тот душный июль – лопнувший как фасолевый стручок, не думая о смерти, он переждал в уютной меланхолии провинциального немецкого городка, из которого было заботливо убрано всё лишнее, мешавшее зрению наслаждаться образцовым порядком бродившему среди упитанных, под с изумрудно-мшистым налетом темной черепицей сытых домов, окаймленных кованными оградами из витого железа. Местные жители, баптисты – люди добрые, но скучные – путано объясняли ему, что он и есть тот самый непостижимый человек, и даже робко пытались обратить в свою «истинную» веру, угощая безалкогольным пивом и поджаренными на гриле свиными колбасками, обмазанные толстым слоем терпкой горчицы. Подлинные события ещё впереди, думал он, отхлебывая из бокала, но вряд ли ты свяжешь свою судьбу с этими людьми – смиренными и деловитыми, – мало ли в жизни оказывается недоразумений как и заблуждений, но кем бы ты стал, родившись здесь? Может быть судьба распорядилась как-то иначе, по своему, выверено с точностью по-немецки? А пока его пленяли ухоженные пшеничные поля с тучным жнивьем, в котором не осталось места для случайного сорняка; над полями возвышалась невысокая горная гряда с пологими склонами, покрытыми реликтовым Тевтобургским лесом, где не подверженное оптическому обману зрение теребил назойливо вросший в просвет, у самой вершины (пешая прогулка, несмотря на нудно крапающий дождь; подъем был не труден), солидный монумент: воин-германец, варвар, укутанный в изумрудную патину, бесшумно парил над долиной, попирая бронзовой ступнёй поверженный штандарт легионеров Тиберия, пасынка императора Августа. Но что-то смутное, недоступное его пониманию (он это остро чувствовал), притесняя, таилось в благости умытого дождями ландшафта, пока державшееся в почтительном отдалении, в тайне, хотя унаследованные предрассудки и суеверия по воле судьбы минуют его, – он жил стараясь забыть своё подлинное имя, силясь влиться в мировой безымянный людской поток, чтобы тоскуя по своей прежней жизни в захолустном городке, растерянно оцепеневшего у самой кромки накатывающей песками пустыни, смешаться с дышащими людскими телами, стать ничейным, непрочитанным, нейтральным в безликом хаосе движений, среди хронических недомоганий и болезней, бесконечных рождений и нескончаемых похоронных обрядов, чужих скучных семейных праздников, удушающего кашля, улыбок и сытной беззаботности многочисленных карнавальных фестивалей, но при случае намеренно подчеркнуто называл себя именем деда-тюрка, суфия-каландара, не ко времени умершего от острого перитонита в начале прошлого века, покамест его жена терпеливо вынашивала в своём чреве шестого ребенка; и ничего тут не прибавишь.

Обычно там правоту обманчивой тишины оттеняет назойливый гул автострады за полоской густо высаженной лесопосадки, вспомнил он, смотря на оплывающий, без дерна на паутинных нитях пыльных бараньих троп, азийский холм. Вряд ли чем-то иным можно подтвердить осевшую тишину и тот, несмело отвоеванный глоток благости в раздерганной светом робкой тени тамариска, требуя верное подтверждение внезапно умершему времени в дремотной растерянности и в дрожании пугливых трав, к утру примятых тяжелыми росами. Здесь, среди пыльных залысин земляных бактрианских горбов, времени как будто не существует, и тишина, настоянная на терпкости степных неказистых трав, густо приправлена неподвижностью воздуха, зависшего между колкими стеблями растений, выгоревших от изобильной жары, над незнанием причин и следствий – тем веским обстоятельством, когда солнце уже светит не так сильно и монотонно над бескровном, еще не раздраженном вечерней дымкой западным горизонтом, позволив без прибыли приютиться хрупкому равновесию тени и света. И ты догадываешься, что степь, пески, и этот, протертый ветрами и водами адырный лабиринт, – все, все благосклонно к тебе, – щедрый, неназойливый жест. Хотя порой бывает так, что обстоятельства восстают даже против себя. И этого уже достаточно, вздохнул он, непоколебимость заспешит потерять всю свою способность к предчувствию, и сомнения, таясь, терпеливо замрут в ожидании своего карательного часа.

Целомудрие имеет обратную сторону, впрочем, как и честность, размышлял он, с возрастом многое оказывается запутаннее чем предполагалось ранее; ты, сокрушенный собственной никчемностью, угодливо улыбаясь, кивая, поддакивая неведомо кому, мечтаешь о полной ясности среди оплывшей глины холмов, до боли, в пределе отчаянного вздоха и обилии сомнений стискивая стрельнувшие костяшки пальцев, сознавая, что ты – это блуждающая случайность, точка, которую еще пока задевают, разрушая, остатки мирского, заурядного, непомерная косность обветшалых традиций и мелочная тщета звонкоголосого многословия, доведенного до рефлексии, до безличного автоматизма, и то, о чем ты прежде мечтал и каким-то чудом, скорее благодаря чудовищным усилиям, все-таки добился, ослепленное мгновенным смятением, стало быстротечно испарятся, словно невидимый кукловод, напрягаясь ледяным смехом, угрожающе прикрыл путанной занавесью путь к подстерегающей бездне несчастий. Он боязливо оглянулся, отрывисто, с продыхом принюхиваясь, словно затравленный зверь в роковой час: «Бог знает… Право… зачем он здесь… Бог знает… он не настаивал… На самом деле сторонний, непригодный, чужой … Но…» Но… уже через миг сомнения затихли, миновали, исчезли. Затем прилег на нагретую, упругую землю, лежал покорно, широко раскинув жилистые руки, безмятежно вглядываясь в розовеющее небо поверх вспученных скучных крайних адырных вершин, с наслаждением вздыхая идущий от трав обильный степной медвяной аромат, который, уже примерившись, обвил и мучительно полнил его, заставляя блаженно улыбнуться, впасть в сонное безволие, в какую-то особую, безбожную неустойчивость существования. Никому не предназначенный и беззащитный лежал не двигаясь, долго, освещённый убывающим, уже несильным солнцем, напрочь забыв о делах, которые еще пока смутные ожидали впереди, словно наемные убийцы, с которыми разумные люди предпочитали бы не встречаться. По ладони руки проползла белесая степная безучастная муха, часто перебирая членистыми цепкими лапками, и, промедлив, перелетела, чтобы опустится на солоноватый налет, поверх губ, застыть в неуязвимом оцепенении. Безжалостно, с какой-то псовой пылкостью, смахнув её неожиданным, резким выдохом, он бросил искоса взгляд, желая проследить стремительный полет, но недремлющий плотный воздух уже поглотил жужжание насекомого. Он немедленно встал, чтобы опустившись на колени, произнести молитву; потом скажет, скорее оправдываясь, что нельзя ограничиваться только одним созерцанием, и добавит, что путь одного человека столь же драгоценен, как и не признающий заблуждений полет одинокой птицы над осенней стернёй с торчащей щетиной блеклых соломинок, хотя в глубине сознания таил уверенность: вряд ли можно будет восстановить былое, утраченное и, вероятно, уже потерянное навсегда. В небольшом отдалении, за клубком змеистых корней, замерли не пуганные птицы в переливчатом, изумрудно-голубом оперении, не мигая, наблюдая за ним, истекая ожиданием времени безголосой тьмы. Придавленный вечерним небом на горько-полынном бездорожье, медлительный, он рассматривал недалекий провал сумрачно-мглистой лощины, обдумывая в какую сторону направить торопкий шаг, пока ошейник ночи плотно не захлестнул свой темный узел. Растроганный причудливым мерцанием последних, ослабленных лучей, уже изрядно истосковавшийся по привычному комфорту, часто оглядываясь, он отправился в противоположную сторону от заходящего солнца, придавив тошнотный ком в горле, сдерживая дыхание, поймав себя на том, что нужно быть исключительно выносливым не только в просроченный час.

(продолжение следует)

Ош – Фергана – Ташкент 1996 – 1997

Etiketler :
Оставьте комментарий

Последние новости
Похожие статьи